Памятник Дюку де Ришелье

I-II / III-IV / V-VI

VII

В Париже, куда вернулся Ришелье после штурма Измаила, на него посыпались несчастья. Умер его отец. Одновременно выяснилось, что их семья почти разорена. Куда делось состояние, приносившее до 500 тысяч ливров ежегодного дохода, – непонятно. Ришелье, человек совершенно бескорыстный, отказался от остатка доходов в пользу кредиторов и двух своих сестер, которых нежно любил. Но главное горе было не в разорении. Шел 1791 год. Медовый месяц революции кончился. Начиналось обычное в революционной истории время: классический переход от всенародного восторга к всенародному ужасу.

Прежде, с детских лет, всю жизнь, все было так ясно: двор, имения, военная служба. Теперь ничего не оставалось ни от двора, ни от имений, ни от службы, по крайней мере – на родине. Перед баловнем судьбы сразу стало много тяжелых вопросов: как жить? чем жить? где жить?

Он решил уехать, “французская эмиграция трусливо бежала”, – писал один русский историк-публицист лет тридцать тому назад, когда и у нас все было довольно, ясно. На старости лет этот историк – честнейший, прекрасный человек – нежданно-негаданно сам стал эмигрантом и трагически окончил свои дни в Чехословакии. От тюрьмы, сумы и эмиграции политическому деятелю вперед зарекаться не стоит.

Ришелье, как и большинство французских эмигрантов, бежал не по трусости. Не по храбрости остались во Франции другие. Чаще всего дело это определялось случаем, отчасти и модой. Очень многие уезжали потому, что так было принято – “все уезжают”. И почти никто из этого тогда трагедии не делал: ведь уезжаем на три месяца, ну на полгода, пустяки!

Кажется, Ришелье несколько обидело то, что Людовик XVI отнесся к нему без достаточного доверия. Во всяком случае, настроен он был серьезнее, чем большинство его товарищей по судьбе. Ему и до того возвращаться во Францию из России не хотелось, он сам говорит: “Ехать в Париж мне было страшнее, чем было бы трусу участвовать в штурме Измаила”. Покинул он родину в августе 1791 года легально, получил заграничный паспорт, и это позднее очень благоприятно отразилось и на его судьбе, и на судьбе его близких. В пору страшных революционных законов против эмигрантов и их родственников, оставшихся во Франции, жена герцога, “femme Richelieu”, неизменно ссылалась на то, что ее муж не эмигрант: он не бежал, а уехал с законным паспортом. Так герцогиню очень долго и не трогали, посадили ее в тюрьму лишь при Робеспьере.

Ришелье отправился не в Кобленц, а в Петербург. Там его встретили превосходно. Императрица Екатерина была с ним чрезвычайно любезна, 25-летнему иностранцу был дан чин полковника, его пригласили бывать запросто в Эрмитаже. Он был в полном восторге. Разочарование пришло позднее.
Стар, обычен, неизменен путь всех эмиграций. Люди, естественно, уезжают в те страны, в которых могут рассчитывать на сочувствие общественного мнения и правительства. В сочувствии им вначале никогда и не отказывают. Первых французских эмигрантов встретили восторженно даже в Германии, которая гостеприимством никогда особенно не славилась. Графу де Артуа и его свите при их въезде в Кобленц на улицах бросали цветы. Несколько позднее их забрасывали грязью (говорю и о цветах, и о грязи не в переносном, а в буквальном смысле). Сперва у всех эмигрантов были деньги, они вносили “нездоровое оживление” в жизнь небольших немецких городков. Потом остались они без гроша, их надо было кормить, доставать им работу, чуть только не отбирать хлеб у своих. А враги их во Франции шли от удачи к удаче, – “ничто у людей не имеет такого успеха, как успех”. Со своей стороны, французы, особенно парижане, были от Германии в восторге. Много забавного случилось, например, с Риваролем: знаменитому остроумцу не перед кем было блистать. Les Allemands se cotisent pour comprendre un bon “mot”, мрачно говорит он.

В России, да еще в Англии, относились к эмигрантам лучше, чем в других странах. Вначале императрица Екатерина оказывала им гостеприимство с восторгом. Именно в это время и попал в Петербург Ришелье. В германских землях дело уже обстояло иначе. Поход на Париж герцога Брауншвейгского закончился в 1792 году полным провалом. Венское правительство объявило, что с 1 апреля 1793 года перестанет платить жалованье эмигрантскому корпусу принца Конде. Положение людей, входивших в этот корпус, сразу стало трагическим, – денег больше почти ни у кого не оставалось. Тогда в Петербурге возник так называемый крымский проект: предполагалось перевести в недавно завоеванный Крым армию принца Конде. Инициатором этого плана был Ришелье, подписал документ Платон Зубов, а кто был автором – сказать трудно.

Документ этот, состоящий из 33 параграфов, и трогателен, и в некоторых отношениях курьезен – особенно по необыкновенной своей цифровой отчетливости. Русское правительство отводило французской эмиграции на берегу Азовского моря “630 000 arpents russes gu’on nomme deciatine”. Надлежало образовать две военные колонии. Каждая колония делилась на десять округов, каждый округ – на пять деревень. В каждой деревне должны были поселиться “сорок мушкетеров-дворян и двадцать мушкетеров-недворян (roturiers). Каждому мушкетеру-дворянину отводилось шестьдесят десятин земли, недворянину – тридцать (офицерам же – по триста). Кроме того, каждому поселенцу, независимо от происхождения, давались две кобылы, две коровы, шесть овец. Получали колонисты, по проекту, и жалованье. Генеральным инспектором эмигрантской колонии назначался сам принц Конде, а ее губернатором – герцог Ришелье.

С этим проектом и с двумя бочонками золота на расходы по перевозке армии в Крым Ришелье в конце 1792 года выехал в Германию в эмигрантский штаб. По словам Круза-Крете, предложение императрицы было эмигрантами встречено “пренебрежительно”, за что им тогда немало досталось упреков и ругательств и от русских, и даже от французских современников. В самом деле, нищим людям, которым некуда деться и нечего есть, предлагают жалованье, предлагают землю в благословенном, солнечном краю, а они ломаются, капризничают, изображают бар! Разумеется, неблагодарные дураки, если не совершенные проходимцы. Ростопчин писал:

и дураки, и проходимцы. Мы к этому так отнестись не можем. Когда надежды разбиты, когда делать больше нечего, когда люди начинают терять веру в себя и изверились во всем остальном, в противовес полному отчаянию неизменно появляется нечто неожиданное, поражающее, дикое. Скажем символически кратко: Парагвай.

Крым был Парагваем французской эмиграции.

VIII

Эмиграция – не бегство и, конечно, не преступление. Эмиграция – несчастье. Отдельные люди, по особым своим свойствам, по подготовке, по роду своих занятий, выносят это несчастье сравнительно легко. Знаменитый астроном Тихо де Браге в ответ на угрозу изгнанием мог с достаточной искренностью ответить: “Меня нельзя изгнать, где видны звезды, там мое отечество”. Рядовой человек так не ответит – какие уж у него звезды! При некотором нерасположении к людям, можно сказать: рядовой человек живет заботой о насущном хлебе, семьей, выгодой, сплетнями, интересами дня – больше ничего и не требуется, Фр. Альб. Ланге, напротив, уверял, что в Германии аптекарь не может приготовить лекарства, не сознав связи своей деятельности с бытием вселенной. Второе утверждение в сто раз лживее предшествующего, но ведь преувеличено и первое. Не выносят и рядовые люди сознания полной бессмыслицы своей жизни. Эмигранты же находятся в положении исключительном: внешние условия их существования достаточно нелепы и сами по себе. Простая житейская необходимость давит тяжко, иногда невыносимо. Велик соблазн подогнать под нее новую идею – и чего только в таких случаях не происходит! Необходимость гонит людей в Парагвай – можно придумать идеологию и на этот случай. Но проникся ли парагвайским патриотизмом кто из русских людей, поступивших в Парагвае на службу? Усвоил ли твердую веру в то, что Чако должен быть отбит у Боливии и что стоит отдать жизнь в борьбе за парагвайский Чако?

Ту же драму пережили и французские эмигранты, когда Ришелье явился к ним с крымским проектом. Конечно, он говорил им, что проект его временный, что армия вернется к борьбе. Эти доводы – в них была доля правды – как коса на камень натыкались на горестное, раздраженное недоумение. Какой Крым? Зачем Крым? При чем тут мы? При чем тут Франция, династия Бурбонов, борьба с революцией? Жалованье, лошади, овцы – все это отлично, но мы не наемники, и жизнь не может иметь для нас разумного смысла, если мы отправимся колонизировать чужую землю для чужого народа!

Может быть, были и соображения практические. Принц Конде и его армия знали о Крыме (еще почти диком в ту пору) меньше, чем мы знаем о Парагвае. Если принять во внимание способы передвижения той эпохи, то Крым был от Рейна географически едва ли не дальше, чем Парагвай от Парижа. Вероятно, люди передавали друг другу всякие ужасы: малярия, ядовитые змеи, земляные блохи. Но главное было, наверное, не в этом. Граф Ростопчин ровно ничего не понял в тяжелой, мучительной драме этих несчастных людей, сбитых с толку событиями.

Ришелье, по-видимому, понял эту драму лучше. Не буду излагать дальнейшую историю крымского проекта. Скажу только, что Ришелье остался с армией. Конде предложил ему полк “Рыцарей короны”. Ришелье отклонил это предложение, но остался при эмигрантской армии на должности военного агента России (венский кабинет возобновил субсидию Конде). С этой армией он и проделал катастрофические походы следующих лет; участвовал во многих делах и вел себя примерно. Однако война того времени его, по-видимому, угнетала. На западном фронте она была более жестокой, чем в Южной России. Еще худшие вести доносились из Франции: там, как всегда при гражданской войне, зверства были не исключением, а правилом. С другой стороны, есть основания думать, что эмигранты на Ришелье косились. Правда, вопрос о подданстве, о гражданстве тогда ставился не так, как теперь. Но все же странно было французам, что человек, носящий одну из самых знаменитых фамилий Франции, состоит в их армии военным агентом другой державы.

Сам Ришелье, по-видимому, уже принял решение. В восстановление Бурбонской династии он верил плохо. “У французов будет король, – писал он, – но не король из дома Бурбонов”. Не надо тут особенно восторгаться его политической проницательностью – так тогда думали очень многие, и почти все проглядели будущего “короля”, в ту пору молодого республиканского офицера. Один из немногих, Талейран неизменно утверждал: “Якобинцев задушит только якобинец”…

Ришелье над Францией поставил крест надолго – в тайных мыслях, быть может, навсегда. С большим рвением принялся он изучать русский язык. В одном из своих писем к Андрею Кир. Разумовскому (переписывались они, конечно, по-французски) он вдруг, очевидно в доказательство своих успехов, вставляет следующую русскую фразу: “Я начинаю лучше говорить и разуметь и уверен, что я скоро и с малым трудом довольно узнаю и совсем едва все понимаю, что для службы надлежит”… Затем снова переходит на французский.

Он стал “Эммануилом Осиповичем де Ришелье”, таким на всю жизнь и остался. Впоследствии, через четверть века, с восстановлением Бурбонов на престоле, Ришелье оказался главой французского правительства; но русской стихии из своей души не вытравил тогда. С некоторым удивлением читаем мы письма, которые он писал из Франции в последние годы своей жизни. В одном из них он пишет о “чистом, свободном воздухе наших степей” – дело шло о степях Новороссии. В другом письме, выражая одному из одесситов сочувствие по случаю трудного положения одесской хлебной торговли, он добавляет, что, к счастью (heureusement), во Франции тоже ожидается плохой урожай, следовательно, новороссийские дела могут поправиться. Письмо для французского министра-президента довольно неожиданное.

Марк Алданов. “Знциклопедия об Одессе”

IX-X / XI-XII

Добавить комментарий